|
Основная идея Юлиана, приведшая его к разрыву с передовыми воззрениями той эпохи, может быть до некоторой степени понята из обстоятельств, в которых проходило его детство и юношество, из характера окружавших его людей, наконец, из его философских воззрений. Характер Юлиана как политического и религиозного деятеля привлекает внимание европейских ученых уже с давнего времени, и следует прибавить, что интерес к его личности не ослабевает с течением времени, а более и более возрастает. И не в том нужно искать объяснения того, что литература об Юлиане возрастает с каждым годом, чтобы открывались новые источники для этого времени, которые бросали бы новый свет на Юлиана, — нет, самая личность этого императора обладает особенной притягательной силой и условия, в которых ему пришлось жить и действовать. Уже современники и ближайшие к его времени писатели не могли не возбудить интереса к Юлиану тем, что описали его в самых противоположных и разноречивых чертах. Попытки примирить эти противоречия привели к постановке вопроса о том, каким источникам следует более доверять: языческим, которые восхваляют Юлиана, или христианским, которые не находят достаточно сильных выражений, чтобы выразить все презрение и негодование к Юлиану. И в новейшей литературе можно заметить два течения в оценке деятельности Юлиана, зависящие от того, каким источникам — эллинистическим или христианским — оказывается больше доверия. При этом выяснено, что главные противоречия в известиях касаются именно религиозных вопросов и церковных дел, а как христианские источники на первое место ставят церковную и религиозную политику Юлиана, весьма мало касаясь гражданской и военной истории, то вообще трудности при оценке характера Юлиана и доселе продолжают иметь свое место. Оказывается, однако, что и языческие источники отличаются в значительной степени односторонностью. Именно, известия Либания, Аммиана Марцеллина и Зосимы основываются, главным образом, на дневнике Юлиана и на его письмах и мелких сочинениях. А эти последние не только слишком субъективны, часто пристрастны и пропитаны духом полемики, но и прямо противоречивы. Так, при оценке политики императора Констанция Юлиан совершенно не то говорит в своих похвальных словах, что в письме к афинянам, а эта разница зависит от того, что похвала написана при жизни Констанция, а порицание — по смерти. Тем не менее, посредством внимательного изучения источников и сопоставления между собой известий разных писателей до известной степени удалось вникнуть в процесс развития идей Юлиана и в его душевное настроение. И можно утвердительно сказать, что чем лучше и полнее освещается материал, тем более выигрывает характер Юлиана. Можно признать, что оба его предприятия: и попытка восстановить падающее язычество, и персидский поход — были построены на ложных основаниях и обусловливались мечтательными взглядами Юлиана на свою миссию и провиденциальное призвание в жизни. Он глубоко верил и в свое назначение покорить весь мир, и в свою миссию восстановить почитание языческих богов и возвратить мир к изящным формам. Хотя реальная действительность не соответствовала его фантастическим представлениям, но он честно и убежденно шел к решению задач, которые считал для себя обязательными. Указанный трагизм положения объясняет тот неослабевающий интерес, с которым историки обращаются ко времени Юлиана. Прибавим к этому скромный, почти аскетический род жизни, целые ночи, проведенные без сна в ученых или административных занятиях, строгое выполнение обязанностей культа, ежедневные утром к вечером жертвы на домашнем алтаре, часто кроткое перенесение обид и оскорблений, наносимых ему лично, — разве не должны эти качества привлекать симпатии к Юлиану? Религиозный переворот в Юлиане не есть случайный и неожиданно совершившийся факт, — нет, он подготовлялся постепенно и выработался в определенное и сознательное убеждение под влиянием обстановки, обучения, школы и профессоров, которых он слушал. Прежде всего следует отметить, что Юлиан получил греческое — эллинистическое — образование, латинский язык и литературу он мало знал, писал же исключительно на греческом. Может быть, этим частью объясняется малый успех его декретов и распоряжений. Юлиана мало знали на Западе как религиозного реформатора. Он вполне преклонялся перед эллинскими понятиями и верованиями и с детства зачитывался Гомером и Гесиодом, любовь к коим внушил ему его воспитатель Мардоний. Еще мальчиком он увлекался естественными явлениями природы: солнце и звезды приковывали к себе его внимание как живые, вечные и обнаруживающие влияние на человека силы. Но страшная фигура Констанция — убийцы его отца и брата и ближайших родственников — и шпионы, которыми Юлиан был окружен, держали его в постоянном страхе и не позволяли свободно развиваться его склонностям. Он должен был исполнять христианские обряды, ходил в церковь, читал священные книги и даже был некоторое время в должности церковного чтеца. Юлиан имел уже около 20 лет, когда в 350 г. по случаю назначения Галла цесарем и ему была предоставлена некоторая доля свободы. Находясь в Константинополе и затем в Никомидии, Юлиан, вообще имевший особенную склонность к книжным занятиям, с особенным усердием слушал уроки риторики и философии. Несомненно, наибольшее влияние оказали на него лекции ритора Либания, красноречивого и талантливого оратора и убежденного приверженца старой веры. С Либанием император соединен был самыми тесными узами дружбы, и самая лучшая характеристика Юлиана принадлежит Либанию. Но коренным образом мировоззрение Юлиана изменилось под влиянием философских систем, в которые он был посвящен своими учителями. В Никомидии, Пергаме и Ефесе Юлиан ознакомлен был с неоплатоновской философией. Здесь он слушал знаменитых тогда философов и особенно подвергся влиянию Эдесия, ученика Ямвлиха, и Максима, который произвел глубокое влияние на Юлиана, введя его в теургию и волшебство, т. е. ознакомив его с наукой о тайных обрядах, которыми можно вызывать духов. Это считалось высшим знанием и венцом философского образования. Взгляд на душу как элемент божественного происхождения, который постоянно стремится освободиться от тела как из темницы и соединиться с божественным началом, особенно наглядно выражен в предсмертной речи Юлиана, передаваемой Аммианом Марцеллином (XXIV, 3,15). Возможность возвыситься до созерцания божества посредством освобождения от уз материи привела Юлиана к мысли, что он действительно получает внушение от богов и что все его поступки освящены божественной волей. Отсюда понятно, как мало он обращал внимания на реальную жизнь, и как его настроение всегда было приподнятым. В его воображении древняя религия рисовалась в ее прекрасных аллегориях, в поэтических образах, роскошных праздниках и процессиях, которые пленяли его ум. Христианство было в его глазах верой невежественных людей, религией мертвецов и гробов. Он часто выражал ту мысль, что языческая вера воспитывает героев, а христианская — только рабов. Становясь все увереннее в себе и понимая, что никакой мир с Констанцием для него невозможен, Юлиан послал в сенат резкую и обличительную речь против него, в которой поносил его и раскрывал его недостатки. Когда Тертулл, бывший в ту пору префектом города, читал ее в курии, высшая знать выразила свое благородство верным и благожелательным отношением к императору. Раздался общий единодушный возглас: «Auctori tuo reverentiam rogamus», т. е, «Предлагаем с уважением говорить о своем благодетеле». Нельзя не обратить внимания и на то обстоятельство, что христианское общество и христианские учреждения далеко не имели в глазах Юлиана той обаятельной силы, как язычество. Прежде всего христиане находились между собой в ожесточенной борьбе из-за религиозных разномыслии. Историк Аммиан Марцеллин (XXII, 5) говорит, что и дикие звери не проявляют такой ярости к людям, как большинство христиан в своих разномыслиях. Независимо от того, христианская община заключала в себе далеко не лучших людей того времени. Когда христианство стало господствующей религией, многие находили выгодным принимать христианство не по убеждению, а из интереса. Говоря о распущенных нравах тогдашнего высшего общества, Аммиан Марцеллин отмечает одну черту, которая особенно была распространена в тогдашнее переходное время и весьма невыгодно рисовала вновь обращенных. Одни из них живились грабежом языческих храмов и, пользуясь каждым случаем, где можно было что-нибудь приобрести, поднялись из крайней бедности до колоссального богатства. Отсюда пошло начало распущенной жизни, клятвопреступлений, равнодушие к общественному мнению, дикое обжорство пиров, широкое употребление шелка, развитие ткацкого искусства и особенная забота о кухне. Несомненно, этими чертами характеризуется тогдашнее высшее общество, и аскетически настроенный Юлиан не мог разобраться, что здесь представляло исключение и что входило в общее настроение. Таким путем можно до известной степени объяснить процесс отчуждения Юлиана от христианства и усвоения языческого мировоззрения. Полная языческая система Юлиана могла проявиться лишь после смерти Констанция. В одном письме, относящемся ко времени движения его из Галлии к Константинополю, он говорит, что войско приняло языческий культ, и что открыто и публично приносятся жертвы богам. Посмотрим, какие меры принял Юлиан для проведения своей системы. Рассматривая церковную политику Юлиана в краткий период его управления империей, мы должны прежде всего отметить, что все его распоряжения по восстановлению язычества касаются Востока и не затронули западных провинций, т. е. проникнуты эллинистической тенденцией, и что все его письма, указы и эдикты, касающиеся христианства, будучи изданы в краткий полуторагодичный срок, не могли иметь строгого систематического применения, вызвав лишь смуты и волнения и показав недостаточность оснований для предполагавшейся реформы. Сравнивая между собой относящиеся сюда материалы, мы не замечаем в них ни единства руководящих идей, ни строгой последовательности и систематичности; напротив, усматриваем настроение нервного человека, подчиняющегося внушениям минуты. Он выступает сначала со всеми признаками терпимости по отношению к христианам. «Пусть, — говорил он, — галилеяне веруют в своих мертвецов, мы не будем силой привлекать их к культу богов». Будучи сам убежденным язычником и веря в превосходство культа богов, он открыто стал во главе этого культа, объявив себя, однако, толерантным и в отношении христианства, ожидая, что Восток пойдет за ним к древней отеческой вере. Замечая, что не оказывается того общего увлечения язычеством, на какое он надеялся, Юлиан пользуется всяким случаем дать понять христианам, что он считает галилейскую веру неправой и видит в ней вредное заблуждение, язычеству же отдает предпочтение как единственно разумной и для государственного блага полезной религии. Затем, как будто забывши все заявления о толерантности, император начал преследовать христианство, обнаруживая крайнюю раздражительность и нетерпимость по отношению к борцам за веру, и в то же время делает попытку дать преобладание языческому культу и реорганизовать государство на языческих основах. В этом смысле Юлиан не останавливался и перед такими фактами насилия, какие допускались лишь во времена тяжких гонений, например конфискация имущества в пользу языческих храмов, преследование вождей христианских, обещание государственной помощи под условием принятия языческого культа и, наконец, законодательное воспрещение христианским профессорам преподавания в школах (указ 17 июня 362 г.). Можно думать, что на том пути, на какой вступал Юлиан в конце своей жизни, христианство и язычество неизбежно должны были дойти до кровавого столкновения, и естественная эволюция, неизбежно направлявшаяся к торжеству христианских идей, могла бы встретить значительные препятствия. Несомненно то, что Юлиан не заметил в христианстве его лучших начал и не оценил того, что в язычестве не было более того живого духа, который мог бы состязаться с христианством. Эта мысль прекрасно выражена у одного византийского писателя. Будто бы Юлиан послал раз своего учителя и врача Оривасия в Дельфы восстановить храм Дельфийского Аполлона. Оривасий, приступив к исполнению возложенного на него поручения, получил следующий оракул, чрезвычайно хорошо рисующий настроение умов по отношению к языческой вере: «Скажите царю, что прекрасный дворец разрушен, что Аполлон не имеет более ни святилища и вещего лавра, ни говорящего источника, что замолкла журчащая вода». Оракул мог бы быть истолкован в том смысле, что никакими человеческими силами нельзя поднять уже сыгравшее свою роль язычество, что народились новые условия для новой религии, и что будущее принадлежит тому, кто поймет новые условия и не будет пренебрегать ими. Между тем Юлиан, укорявший христиан в приверженности к культу гробниц мертвых, не заметил того, что не христиане, а он сам стоит на ложном пути, стараясь воскресить хотя изящный, но уже потерявший жизненность и для большинства утративший привлекательность языческий культ. В окружающей Юлиана обстановке, конечно, были достаточные элементы, вооружавшие его против христиан. Но мы должны здесь подчеркнуть, что и среди христиан, даже между высшими представителями клира, находились такие, которые легко мирились с языческими воззрениями и для которых были безразличны как языческие верования в богов, так и христианская вера в мучеников. Лучшим примером служит письмо Юлиана, где говорится о троадском епископе Пигасии, перешедшем в язычество и получившем в языческой религии жреческий сан. Мы приведем этот документ, прекрасно рисующий тогдашние настроения. «С Пигасием мы едвали бы вступили в сношения, если бы не знали, что и прежде, будучи епископом галилеян, он почитал богов. Приглашенный явиться к блаженному царю Констанцию, я держал путь через эти места и раз ранним утром из Троады пошел в Трою через агору. Епископ встретил меня и, когда я пожелал осмотретъ памятники города — а это был у меня предлог для посещения священных храмов — предложил себя в проводники и повел меня повсюду. Слушай же дела и слова, по которым всякий поймет, что он был не чужд почитания богов. Там есть святилище Гектора, где стояла медная статуя в маленьком храме, при нем под открытым небом стояло изображение великого Ахилла. Ты помнишь место и знаешь, о чем я говорю. Заметив, что жертвенники еще хранят следы жертвоприношений, и что статуя Гектора обильно полита благовониями, я обращаюсь к Пигасию с вопросом: «Что это? Разве троянцы приносят жертвы?» — «Что же дурного, — ответил он, — если они почитают хорошего человека и своего согражданина, как и мы кланяемся своим мученикам». — «Пойдем, — сказал я, — к святилищу Афины троянской». Он очень охотно повел меня и открыл храм и, как бы рисуясь, с полным вниманием показал мне сохранившиеся статуи, причем не позволил себе ничего такого, что обычно делают в таких случаях эти нечестивцы: не делал знамения на нечестивом челе и не шептал про себя, как они. Ибо высшая степень богословствования у них заключается в этих двух вещах: шипеть против демонов и делать на челе крестное знамение. Затем он пошел со мной до Ахиллия (до жертвенника Ахилла) и показал гробницу его, вполне сохранившуюся. Был слух, что она была раскопана им, но он подходил к ней с большим благоговением, — это я сам видел. Я слышал от тех, которые ныне весьма к нему враждебно настроены, что тайно он воздавал поклонение солнцу. Ужели ты не поверишь моему свидетельству, и разве я назначил бы Пигасия жрецом, если бы он соделал что нечестивое против богов? Если могло случиться, что он или из честолюбия, или — что часто говорил нам — с целью спасти жертвенники богов покрывал их рубищами и притворно принимал на себя безбожное звание, то, несомненно, он никогда и нигде не позволил себе поругания святыни... По моему мнению, не его только, но и других, переходящих к нам, следует принимать с честью, дабы одни охотней следовали нашим призывам, другие же менее находили поводов к злорадству...» Открыто приверженцем старой языческой религии Юлиан выступает после провозглашения его императором. Находясь на пути к Константинополю летом 361 г., он писал, между прочим, своему другу философу Максиму: «Мы служим богам открыто, сопутствующее мне войско предано их культу. Мы публично приносим в жертву быков и многими гекатомбами воздаем богам благодарность». Любопытно небольшое замечание в конце того же письма к характеристике Юлиана: «Боги повелевают мне во всем наблюдать по возможности святость, и я охотно повинуюсь им». Личная чистота и до аскетизма доходящая воздержанность и нравственная дисциплина — это было всегдашним правилом Юлиана, от которого он не отступал. Он не только титуловался pontifex maximus, но и старался на самом деле стать во главе культа. Ежедневно утром и вечером он совершал жертвы солнцу и, чтобы никогда не лишать себя этого, приказал устроить жертвенник в самом дворце. Где бы он ни находился, прежде всего наблюдал праздничные дни языческого календаря и был крайне недоволен, если при храмах не находил торжественной службы и богатых жертвоприношений. Любил сам носить дрова к жертвеннику, подводить жертвенное животное к алтарю, изучать внутренности и по ним узнавать волю богов. И все это не было формой, а глубоким убеждением, которое, впрочем, находили слишком неуместным даже близкие к нему люди. По мысли Юлиана, империя должна была быть разделена в церковном отношении на более или менее обширные области, подчиненные верховным жрецам или архиереям. Сохранилось несколько законоположений этого рода и писем императора, которые характеризуют его церковную политику. Входя во все подробности культа, как подлинный pontifex maximus, Юлиан так рисует идеального жреца: он должен беречься не только постыдных дел, но и остерегаться непристойных слов. Жрецу Юлиан запрещает читать Архилоха, Иппократа и избегать древних комиков. Вместо того ему следует изучать гимны богов, заниматься благотворительными делами, чем так искусно пользуются нечестивые галилеи, агапами привлекая в свою секту неопытных. Юлиан вскоре заметил, что возвращение к паганизму идет не так быстро, как он рассчитывал, и как уверяли его друзья. Даже в глухих местах, например в Каппадокии, где язычество, казалось, всего менее затронуто было новыми идеями, Юлиан нашел много христиан. «Умоляю Зевсом, пишет он к философу Аристоксену, — приходи к нам в Тиану и укажи нам в Каппадокии настоящего эллина (т. с. язычника). Доселе я вижу только несогласных приносить жертвы богам и немногих желающих, но которые не умеют взяться за дело». То же малое одушевление по поводу открытия языческих храмов встретил он в больших городах, например в Антиохии и Александрии. До некоторой степени он мог еще питать надежду на то, что обширная организация благотворительности по образцу христианских общин и государственная помощь, оказываемая преимущественно перед христианами язычникам, помогут торжеству его плана, но вскоре он должен был убедиться, что на стороне христиан более твердости, самопожертвования, готовности переносить всяческие лишения, а на стороне приверженцев языческого культа — холодность, равнодушие и недостаток одушевления. Трагизм в деятельности Юлиана и начинается с той поры, когда он понял, что ему придется встретить на пути к осуществлению своей задачи непредвиденные препятствия. Сознание этих трудностей раздражало его и лишало равновесия, он забывал тогда основное правило своей религиозной политики: не насиловать убеждения и не идти против справедливости, и позволял себе такие меры, которые характеризуют религиозный фанатизм и крайнюю нетерпимость к тем, кто держится иных убеждений. Предполагая — и не без основания, — что в христианском клире находится главное препятствие для торжества его задушевной идеи, Юлиан не щадил средств, чтобы унизить наиболее популярных епископов (Афанасий, Тит из Востры), объясняя их твердость лишь низменными эгоистическими побуждениями. Когда христиане жаловались на несправедливый суд и конфискации имущества, Юлиан отвечал: «В вашем законе говорится: кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему верхнюю одежду; без имущества вам легче идти в царство небесное». Христиане жаловались на устранение их от начальственных должностей, а император с насмешкой говорил: «Закон запрещает вам употребление меча, вам следует сносить несправедливости, чтобы угодить Богу»! Из презрения к христианам он оказывал покровительство евреям. Как общая мера против христиан, возбудившая упрек Юлиану даже среди его почитателей и глубоко затронувшая интересы христиан, должен быть признан эдикт, коим воспрещалось христианским профессорам преподавание в школах. Аммиан Марцеллин (XXII, 10, 7) говорит об этом: «Жестокой мерой и достойной вечного забвения было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского исповедания» (еще XXV, 4,19—20). Юлиан весьма внимательно отнесся к вопросу о профессорах в учебных заведениях и выразил отношение к нему серьезным законодательным актом. Поднятый здесь вопрос о направлении преподавательского класса имеет и для нас почти современное значение, поэтому мы позволили себе сделать такие большие выписки из писем Юлиана. Законом, на который выше сделана ссылка, он установил следующее: «Магистры и доктора наук должны отличаться прежде всего нравами и затем красноречием, но как мы не можем лично быть в каждом городе, то приказываем, чтобы желающий быть профессором приобретал это звание не сразу и не самовольно, а по одобрению и постановлению и декрету курии, каковой декрет должен быть препровожден затем к нам, дабы кандидат допускаем был к преподавательской деятельности в городах по нашему распоряжению». Широко начитанный в книгах Священного Писания, он пользовался своими знаниями весьма искусно в литературной борьбе. В не дошедшем до нас сочинении «Против христиан» он дает злую сатиру на некоторые места Ветхого и Нового Завета. Юлиан сравнивает библейское учение о мире с языческим, сопоставляет Моисея с Платоном и, между прочим, так иронизирует над рассказом о творении мира. «Бог сказал: «Не добро быть человеку одному, сотворим ему помощницу. И, между тем, эта помощница не только ни в чем ему не помогает, но даже обманывает и становится причиной лишения для прародителей райской жизни. Вероятно ли, чтобы Бог не знал, что то существо, которое дано человеку в помощь, сделается для него источником бедствий, а не радостей? А на каком языке змей говорил с Евой, и чем эта басня отличается от греческих мифов? А запрет делать различение между добром и злом — разве не верх нелепости? Бог якобы запретил человеку самое высшее, что составляет сущность и главное качество человека, — пользование разумом. Разве не существенное свойство разума различать зло от добра?» Не менее ядовито издевается Юлиан над рассказом о строении башни и о смешении языков. «Почему, — говорит он, — этому рассказу можно больше придавать веры, чем гомеровскому повествованию о великанах Алоадах (Оте и Ефиалте), взгромоздивших три горы одну на другую, чтобы достигнуть неба?» Переходя к раздорам в христианской среде и к нетерпимости христиан к еретикам, Юлиан посылает христианам следующий упрек: «Вы разрушаете храмы и алтари, вы душите не только тех, которые остаются верны культу их отцов, но и тех из вашей среды, которые, как вы говорите, заражены ересью и которые не так, как вы, обожают того мертвеца. Но ни Иисус, ни Павел вам не оставили на этот счет указаний, и это потому, что они не думали, что вы завладеете таким могуществом. Они довольствовались тем, что совращали служанок и рабынь, а через них женщин и мужчин, подобных Корнилию и Сергию (Деян. X, 13). Покажите мне, что в царствование Тиберия или Клавдия к их вере обратился хоть один порядочный человек, и тогда считайте меня пошлым лгунишкой». С большим жаром Юлиан вооружается против почитания мучеников. «Вы, — говорит он христианам, — все наполнили могилами, хотя нигде нет прямого повеления воздавать поклонение гробам. Вы дошли до такого развращения, что не хотите обращать внимание на прямые слова Назарея: горе вам, книжники и лицемерные фарисеи, вы походите на выкрашенные гробы; снаружи гробница красива, а внутри наполнена костями мертвецов и всяческой нечистотой. Если Иисус говорит, что гробы полны грязи, как можно призывать на них Бога?» Что наиболее казалось Юлиану в христианстве противным — это его мнимая враждебность культуре и идеалам современного языческого общества. Христианская община на первых порах пополнялась, главным образом, из низших классов общества, отсюда вытекало обычное заключение, что христианство несовместимо с чувствами и настроениями высших образованных классов. В кругу Юлиана смеялись над христианами и с презрением говорили: «Нам, язычникам, принадлежит наука, а вам — невежество и варварство». Этой мысли уделяет Юлиан несколько мест в своем сочинении «Против христиан». «Вы, — говорит, — конечно, понимаете разницу между вашим и нашим образованием. В вашей школе вы никогда не сделаете человека ни мужественным, ни добродетельным, между тем при нашей системе всякий становится лучшим. Посмотрите на ваших детей, которые воспитываются на чтении ваших священных книг. Если в зрелом возрасте они не будут рабами, сочтите меня лгуном и маниаком». За полгода до своей смерти, находясь в Антиохии, где делались приготовления к персидскому походу, Юлиан составил (в феврале ЗбЗ г.) знаменитый свой памфлет «Ненавистник бороды». В этой сатире на нравы антиохийцев, с которыми вообще император нередко ссорился во время своего пребывания в Антиохии, он часто возвращается к своей внешности и к своей частной жизни. Сочинение представляет весьма важный памятник для характеристики Юлиана, между прочим, и потому, что здесь император отвечал на сплетни и анекдоты, распространявшиеся на его счет в антиохийском обществе и переходившие даже в мелкие листки, тайно распространяемые. Поэтому названное сочинение заслуживает того, чтобы привести из него несколько отрывков. «И хотел бы я похвалить себя, да не могу, порицать же есть бесчисленные поводы, хоть бы начать с лица. Природа не дала мне ни большой красоты, ни величественности, ни привлекательности, и я по своей нелюдимости прибавил еще эту большую бороду как бы назло природе, что она не дала мне красоты. И вот в ней разводится вошь, что в лесу звери, и я испытываю то неудобство, что не могу свободно ни есть, ни пить из опасения захватить волосы вместе с пищей. Насчет поцелуев уж я не жалею, хотя и в этом случае борода служит большой помехой, так как препятствует плотно прижать губы к губам. По вашим словам, из моей бороды можно вить веревки: я готов предоставить ее в ваше распоряжение, если только можете ее вырвать, и если только вашим нежным рукам не будет больно. Но у меня не только длинная борода, я мало ухаживаю и за головой, редко стригусь и обрезываю ногти, и руки мои часто запачканы чернилами, а если вас интересует знать и дальше, то грудь моя покрыта густыми волосами. Будучи таковым по внешности, я непривлекателен и в образе жизни: по моей грубости не хожу в театр, а по моей необразованности не допускаю во дворце представлений, кроме новогодних, да и то как бы внося подать немилостивому господину, ибо и находясь в театре я имею вид исполняющего долг. Скажу и еще более странную вещь. Я не люблю цирковых представлений, как должник судебного разбирательства, и редко посещаю их, только в праздничные дни. В моей частной жизни я провожу бессонные ночи на подстилке из соломы и довольствуюсь скромной пищей, едва утоляющей голод. С детских лет я веду войну с моим желудком и не позволяю ему наполняться пищей. Вследствие этого со мной редко случалась рвота. Помню один случай со времени назначения моего цезарем. — Кельтская деревенщина легко мирилась с моими нравами. Но такой цветущий, счастливый и населенный город, как Антиохия, имеет все основания гневаться на меня, ибо в нем много танцовщиков и флейтщиков, а актеров больше, чем граждан, и у всех отсутствие всякого уважения к власти. Стыдиться свойственно людям малодушным, а таким храбрым, как вы, позволительно веселиться с утра, ночью искать наслаждений и самым делом показывать презрение к законам. В самом деле, закон страшен через исполнителей, так что, кто оскорбляет власть, тот попутно нарушает и законы. И вы стараетесь везде показать, как вам мало дела до закона, в особенности на площадях и в театрах...» «Попытаюсь сделать нападение с другой стороны. Ты любишь, говорите, посещать храмы, нелюдимый, грубый и злой человек! За тобой стремятся в священную ограду народ и магистраты, тебя встречают с шумом рукоплесканий, как в театре. Но тебе не угодишь и этим, ты обращаешься к народу с речью и начинаешь порицать его, это он для молитвы не ходит в храмы, а ходит лишь по случаю твоего прибытия и производит беспорядок в священном месте... А можно ли хладнокровно выносить то, что ты проводишь свои ночи в одиночестве и не допускаешь ничего, что бы смягчило твой дикий нрав? Худшее же то, что такая жизнь составляет твое удовольствие, и что тебя забавляют общие проклятия. Тебе бы следовало быть благодарным к тем, которые дают тебе хороший совет в летучих листках: брить бороду и делать все приятное для народа, любящего повеселиться, давать ему зрелища, мимов, плясунов, бесстыдных женщин, мальчиков по красоте женоподобных, мужчин, у которых выбриты не только щеки, но и все тело, задавать праздники, но ради бога не религиозные, их так довольно, что хоть отбавляй... Прекрасно, мудрые граждане, вы забавляетесь серьезными вещами и поощряете в этом других. Ибо ясно, что одним издевательство доставляет удовольствие, другим приятно слушать. Поздравляю вас по случаю такого согласия, в этом вы составляете единое общество, ибо считаете неприличным и неудобным принимать серьезные меры против беспутства ваших юношей. По вашему мнению, отнять у людей свободу говорить и делать, что им вздумается, значило бы посягать на самое существо свободы. Имея твердое убеждение в необходимости абсолютной свободы, вы прежде всего предоставили необузданную вольность вашим женам, чтобы они были вам более доступны, а затем вы им отдали на воспитание ваших детей из боязни, чтобы мы не наложили на них очень суровую дисциплину, и не обратили их в рабов, и не научили уважать старших и почитать начальников. Что же делают ваши жены? Они привлекают детей к своей вере, полагая в этом высшее счастье. Вот в чем, мне кажется, состоит ваше счастье: в отрицании подчинения богам, закону и нам как блюстителям законов. Но с нашей стороны было бы нелепостью гневаться на ваш так себя освободивший город, если сами боги не обращают на него внимания. Да будет вам известно, что и боги участвуют с нами в поругании со стороны города. Вы говорите, что ни X, ни К не сделали городу никакой неправды. Хотя ваш ребус трудно разгадать, но некоторые из горожан раскрыли мне его смысл: одна буква означает Христа, другая Констанция. Позвольте сказать вам откровенно, что Констанций уже тем нанес вам обиду, что не убил меня, а назначил цесарем. Что касается Христа, вы его почитаете вместо Зевса, Аполлона и Каллиопы. Хотя жители Емеса тоже любят Христа, но я не сделал им ни разу обиды, из вас же многие, если не все, имеют со мной счеты: сенат, состоятельный класс и народ. Последний недоволен мною в большинстве, если не весь, предавшись безбожному учению, за то, что я придерживаюсь отеческих обычаев, богатые досадуют за то, что я не позволяю им продавать товары по высоким ценам, все они из-за театральных представлений, — и не за то, что я других лишаю их, но что так мало о них забочусь. Напомню и другой случай, подавший повод к неудовольствию, и опять-таки, как обыкновенно, я буду порицать себя и обвинять. В десятом месяце бывает большой праздник, совершаемый в Дафне. Из храма Зевса Кассия я спешу на тот праздник, ожидая здесь встретить роскошное и богатое торжество. Я уже воображал себе священную помпу, изображения богов, возлияния, хороводы, курение фимиама и юношей вокруг жертвенника в благоговейном настроении и в прекрасных белых одеяниях. Но, когда я вступил в храм, не нашел ни курения, ни приношений, ни жертвы. Я был поражен и воображал себя вне храма, и что вы ожидаете от меня, как первосвященника, условного знака. Когда же я спросил, какой жертвой город чествует божество в этот день, жрец ответил: «Я принес с собой священного гуся, но город не приготовил ничего». По этому случаю я обратился в сенат со следующей довольно резкой речью: «Удивляюсь, что такой город с таким малым вниманием относится к богам, как какая-нибудь деревня на границах Понта. Владея громадным земельным имуществом, город пожалел принести курицу отечественному богу в годовой его праздник, когда богам угодно было рассеять мрак безбожия, между тем как ему следовало принести быка с каждой филы или, по крайней мере, со всего города сообща принести в жертву вола. Каждый из вас на свои праздники и на угощения тратит значительные суммы, я знаю многих, затративших большие деньги на праздник Маиумы (майский праздник), а за ваше счастье и благо города никто не захотел принести жертвы, один только жрец... Каждый из вас позволяет своей жене всем жертвовать в пользу галилеян, которые, питая бедных на ваши пожертвования, совершают поистине безбожное дело по отношению к нуждающимся. Вы же, показывая пример такого непочтения к богам, даже не понимаете всей важности проступка. К нашим храмам не приближается никто из бедных, потому что он не найдет там милостыни. По случаю дней рождения вы устраиваете обеды, ужины и пиры, а в этот годичный праздник никто не принес богам ни масла в лампу, ни возлияний, ни жертв». Вот что я говорил сенату...
Но самое важное, что возбудило вашу ко мне ненависть, состоит в следующем. Только что я прибыл в ваш город, народ, угнетаемый богатыми, стал кричать в театре: «Все поднялось в цене, на все дороговизна». На другой день я беседовал с богачами и старался убедить их пожертвовать несправедливыми прибытками и оказать милость гражданам и чужестранцам. Они дали обещание позаботиться об этом, и я ждал три месяца, но они ничего не сделали. Увидев, что жалобы дима справедливы, и что дороговизна товара происходит не от недостатка его на рынке, а от жадности торговцев, я установил таксу на каждый предмет и объявил ее всем. Всего оказалось в достатке: и вина, и масла, и прочего; было мало лишь хлеба, так как засухи прошлого года уничтожили посевы, но я послал в Халкиду, в Иераполъ и окрестные города и собрал 40 000 мистров, когда вышел этот запас, дал еще в разное время 5, 7 и 10 тысяч моднее, предоставил вам весь египетский хлеб, продавая его по дешевой цене, т. е. за 15 мистров вы платили то же, что прежде за 10. Что же делали ваши богачи? Они тайно продавали заготовленный ранее хлеб за дорогую цену и обременяли народ. Таким образом, причина вашей злобы в том, что я не допустил продавать на вес золота вино, зелень и овощи и не позволил, чтобы лежащий в складах богачей хлеб неожиданно обратился в серебро и золото. Я знал и тогда, что мои распоряжения не всем понравятся, но я мало заботился об этом, — я имел в виду благо обижаемого народа и чужестранцев, явившихся сюда ради меня и моих архонтов. За что же, ради богов, мы находимся в немилости? Не за то ли, что пропитываем вас на свой счет, чего прежде не бывало ни с одним городом; или за то, что увеличили список сенаторов, что, захватив воров на месте преступления, не подвергли их каре?..»
В заключение приведем еще любопытный текст или, лучше, анекдот, сохраненный позднейшим писателем.
Епископ Халкидона Марис, пораженный слепотой, раз встретившись с Юлианом, стал его жестоко порицать, называя обманщиком и отступником. Юлиан сказал ему: «Отойди, несчастный, и оплакивай свою слепоту, ибо тебя не исцелил Назорей, которому ты воздаешь поклонение». Этот же ответил: «Благодарю Господа моего Христа, даровавшего мне то утешение, что я не вижу твоего бесстыжего и безбожного лица».
Для характеристики Юлиана как человека следует обращаться к тем же, большею частью, пристрастным источникам, по которым мы пытались ознакомиться с его церковной деятельностью. Либаний в похвальном слове Юлиану выражается, что риторика обратила к богам его героя. Мы бы предпочли здесь выражение школа, как более понятное в наше время. Может быть, в связи с личными школьными воспоминаниями легче объяснить закон его, воспрещающий христианам преподавание. Юлиан увлечен был поэзией языческого культа, реальная же скромность христианства казалась для него соблазном и безумием. В попытках оживить фикцию старого мировоззрения Юлиан растратил свой острый ум, красноречие и необычайную начитанность. Но только что он умер, вся его система рухнула, и язычество уже не в состоянии было оказать противодействия христианским началам. По его смерти открылся, однако, вновь ожесточенный спор между его приверженцами и противниками из-за оценки характера его деятельности. Одни превозносили его до небес, другие топтали в грязь и всячески унижали его личный характер.
Нужно полагать, что Либаний в своем преклонении пред Юлианом набрасывает слишком яркие краски, сравнивая, как мы видели выше, своего героя с богами. Менее повышенный тон в характеристике историка Аммиана Марцеллина. Он указывает такие черты, которые действительно свойственны были Юлиану и засвидетельствованы с разных сторон. Таковы его умеренность и самообладание. Он довольствовался самой скромной пищей и мало спал. Подкрепив кратким сном свое тело, он сам лично проверял караулы и пикеты, а затем обращался к занятиям науками. Он был глубокий знаток в науке военного дела и гражданского управления, весьма тщательно вникал во все судебные процессы и являлся непреклонным судьей. О его мужестве свидетельствует множество битв, он был чрезвычайно вынослив к холоду и зною.
Если теперь обратиться к христианским писателям, то получим иное впечатление. По смерти Юлиана в церквах были публичные молебны. Это был дракон, чудовище, Навуходоносор, Ирод, страшное пугало, преследующее народ Божий. Он был апостат по природе, жестокий и самый гнусный из людей. С коварством он принимает вид той дьявольской змеи райской, которая живет в его груди. |